— Похитить? — хмыкает. — Слово-то какое, — сунув руки в карманы брюк, продолжает ухмыляться. — Скажем так, друзья. Кое-кому не нравится, что ты до сих пор дышишь. Но раз уж Молох решил оставить тебя в живых, — ухмылочка становится ещё мерзопакостнее. — Повеселимся.

— У Молоха никогда не было друзей, — отвечаю ему таким же наглым взглядом, хотя поджилки трясутся, будь здоров. То ли отходняк, то ли включился мозг, а с ним и инстинкт самосохранения. — Кроме одного… Но другом его назвать сложно. Это он, да? Сенин?

При упоминании фамилии единственного человека (разумеется, кроме меня), которому доверял Елисей, передёргивает. Иван ухмыляется шире, разводит руками.

— Понятия не имею, о ком ты, — а вот его самодовольная харя говорит как раз об обратном.

— Он, — киваю, подтверждая свою догадку. — Не боитесь, что я Молоху расскажу, из-за кого я его предала, мм?

Иван скалится идеально белыми зубами, и мне в этот самый момент кажется, что я его уже где-то видела.

— В общем так, я не собираюсь с тобой тут рассусоливать. Поэтому слушай внимательно и не перебивай, — оттолкнулся от решетки, а я незаметно выдохнула. Входить в клетку он пока не собирался. Хотя утешение так себе, конечно. — Ты вернешься к Молоху. Не знаю, как ты это сделаешь, но ты вернёшься. И шоу продолжится.

— Он меня не простит. Сенин его хорошо знает.

— Да куда он денется? — скалится мразь. — Раз ты до сих пор жива, значит, не перегорела старая любовь. Простит. Ты будешь у него в ногах ползать, член ему сосать и яйца своим языком полировать. И он простит.

— Зачем это Сенину? Что он задумал?

— Ммм, — тянет тварь, упиваясь своей властью. Всегда презирала таких недомужиков, которые ссут выйти против равных себе, но с удовольствием развязывают войну с теми, кто заведомо слабее. А он мне ещё и симпатичным показался. Трухло паршивое. — А это интрига. И да, рассказать ты ему ничего не сможешь. В противном случае сдохнет не только твой возлюбленный, но и ваша с ним малявка. Или что, стоило откинуться с зоны твоему ёбарю, как ты тут же забыла о дочери? Мамаша херова, — цедит презрительно. Ах, вот оно что. Иванушку в детстве обижала мамка, потому и вырос таким гондоном.

— Хватит меня шантажировать. Дочь здесь ни при чём. Оставьте её в покое, — стараюсь говорить так, чтобы не выдать страх и не пробудить в этой твари желание насладиться моим горем.

— Ну тогда ты будешь хорошо себя вести. Ведь так?

ГЛАВА 28

ГЛАВА 28

Молчу. Мне нечего сказать этому уроду. Всадить Молоху нож в спину во второй раз — даже не ошибка. Это массовое убийство. Моей дочери, Володи. О себе стараюсь не думать сейчас. И так понятно, что ничего хорошего меня после такого не ждёт. Даже если Елисей простит меня и… Мысленно произнесла его имя впервые за столько лет и нутро затопило огненной лавой. Как же больно. Словно вернулась на десять назад. Туда, в здание суда, где услышала не только его приговор, но и свой. Я тоже была осуждена и понесла наказание. И если Молох выжил, чтобы вернуться и отомстить, то я погибла ещё тогда, на десятом заседании. Десять заседаний, десять лет. Десять минут до того, как я снова соглашусь его предать. Десять шагов вдоль стены в узкой клетке, как загнанное животное. Наверное, так же выхаживал в своей камере Елисей.

А ведь я ждала. Я ждала, что меня убьют. Ждала, что он пошлёт кого-нибудь в ту квартиру, где я пряталась несколько месяцев. Ждала, что вот-вот наступит расплата. И только спустя полгода поняла: он самолично свершит своё правосудие. Не позволит никому. Как не позволял раньше никому касаться меня, так и сейчас не позволит. Скорее всего, он знал, где я находилась все эти годы. Знал, как убегала, пряталась, переезжала с места на место. Не мог не знать.

— Ты моя. Всегда будешь моей. Если я решу, что готов тебя отпустить, тогда просто грохну. Потому что без меня тебя быть не может. Поняла?

— А если я убегу? — улыбаюсь, хотя должна ужаснуться от его слов.

— Не сможешь.

— Почему?

— Потому что я тебя чую. Ты всегда у меня под кожей. По запаху найду.

Он тогда не шутил. Молох вообще никогда не шутил. И выполнял всё, что обещал. Всегда.

Как бы тщательно я ни заметала следы, куда бы ни уезжала, но где-то в глубине души я всегда знала, что однажды мы встретимся. Что он вернётся по мою душу. По мою и Еськину.

Наверное, странно после такого-то предательства, но я ни разу не задумалась о том, чтобы сделать аборт. Когда узнала, что беременна, Молох уже отправился по этапу. Всё произошло настолько быстро, что я даже опомниться не успела. А потом была затяжная депрессия. Страшная своей необратимостью мысль, что я продала того, без кого сердце не хотело биться, буквально пожирала меня днём и ночью, не оставляя в покое ни на минуту.

Я помню тот день. Тест в дрожащих пальцах и солёные, разъедающие кожу слёзы. Как ревела, лежа на кафельном полу ванной, и звала его. Потом долгие месяцы становления, «выздоровления», как называла тот жуткий период психолог. Эта тупая баба думала, что лечит меня от депрессии, вызванной насилием со стороны бывшего любовника. Второй психолог, уже мужчина, заявил мне, что это зависимость. Что-то вроде алкоголизма или наркомании. Я тогда впервые услышала термин «Стокгольмский синдром». Такой же была и моя легенда на суде. И я, глядя ему в глаза, произнесла это вслух. Что он удерживал меня силой рядом с собой, что запугивал, избивал и насиловал. Что я была вынуждена наблюдать за тем, как он убивает людей.

Я лгала. На самом деле я знала, что он убийца почти с самого начала. Знала и принимала это. Потому что роднее него не было никого. И даже если бы кто-то был, я всё равно не отказалась бы от него. Так я думала до того дня, когда всё изменилось.

Я находилась под программой защиты свидетелей, но на самом деле защищать нужно было не меня от него. А его от меня и так называемого друга. Смешно и грустно одновременно, самым страшным чудовищем оказался не киллер, а его «жертва».

К слову, психологи, которые менялись каждый год, мне не помогли. Может, потому что они лечили меня не от того. А может, потому что такое не лечится. Можно заглушить физическую боль, если тебе вдруг отрезали палец. Можно выпить гору седативных, если тебя бросил парень. Но невозможно — слышите? — невозможно заглушить голос своей совести. Нельзя стереть вину из сердца, где она оставила обуглившуюся рану. Нельзя вынуть из себя выгоревшую душу и поменять её на новую, чистенькую, не измазанную в этой грязи.

А потом появилась она. Моё маленькое солнышко. Мой свет в конце длинного, тёмного, непроглядного тоннеля. Она родилась, и я снова начала дышать. Я не забыла о том, что сделала. Не забыла Молоха. Но снова захотела жить. И смогла. Смогла встать с переломанными костями и поковылять дальше.

Пойду ли я на это ещё раз? Да ни за что. Не потому, что боюсь Молоха. О, нет. Страх перед ним уже впитался в мои вены. Я с ним сроднилась, срослась за годы самокопания и ужаса перед возвращением Елисея.

Но участвовать в их грязных, поганых играх больше не стану.

— Я могу подумать? — поднимаю голову, вонзаюсь в него взглядом.

— Ну подумай. Только пока ты думаешь, придётся посидеть в этой не особо уютной клетке. Мы здесь иногда разбуянившихся шалав закрываем, чтоб в чувство привести, — осматривает клетку с деловым видом. — Не совсем апартаменты, но пребывание здесь делает баб более сговорчивыми. Так что не обессудь.

Разворачивается и уходит, а я понимаю, что сглупила. Нужно было сразу согласиться. Теперь будут ломать. Я-то выдержу. Но если они доберутся до Еськи и начнут давить через неё? Тогда точно свихнусь.

— Я ни разу за десять лет не произносила его имя. Даже в своей голове, — Иван останавливается, чуть поворачивает голову в сторону, прислушиваясь. — Я считала, что не имею права его произносить. Это было неким наказанием, которое я сама себе придумала, — хмыкаю. — Ну, так мне сказал один психотерапевт, во время сеанса у которой я не смогла назвать имя Молохова. Словно барьер какой-то или ступор… Я столько раз стояла перед зеркалом и пыталась, силилась произнести его. Это же так просто, да? Назвать имя. Но у меня не получалось. А потом я испугалась, что забуду его. И назвала дочь Есенией. Чтобы помнить имя того, кто однажды придёт и убьёт меня.